Литературный этюд писателя Александра Иличевского о городе середины прошлого века, о жизни у моря и детстве.
«На сломе сезонов наступает передышка, минута тишины перед бурей. Абшеронская моряна – радостный теплый юго-западный фен полуострова – рассеивает облачность, предвосхищая норд»
Я родился в конце ноября. На Абшероне тогда стояла теплая погода, существенно выше двадцати по Цельсию. Точно так же, как и спустя десять лет, постанывала в кипарисе горлинка, вскрикивала сонная, было впавшая в зимнюю спячку цикада. Между абрикосовым деревом и шпанской вишней уже висел мой гамак – кусок невода, выброшенного штормом, подобранный когда-то отцом; ручки развалившегося кресла – растяжки, стволы под веревкой обернуты половинками велосипедной покрышки.
Неводу недолго оставалось быть пустым, а пока он просеивал лепечущую на языке теней листву, планирование пауков на паутинных парусах, сухих вишен, зимний дождь, крупу норда. Ветер швырял его, скручивал жгутом – но однажды в полдень гамак вдруг натянулся, ячейки пополнели, скрипнул подвес, и ладонь прозрачного гиганта накренилась ковшом, выпуская призрака пройтись по саду.
На сломе сезонов наступает передышка, минута тишины перед бурей. Абшеронская моряна – радостный теплый юго-западный фен полуострова – рассеивает облачность, предвосхищая норд, который преподает ангелам и летчикам особое коварство при посадке: обладая малой вертикальной мощностью, он вдруг срывает крыло на самом исходе глиссады. Абшеронский норд, или хазри, настойчивый холодный ветер типа боры, изнуряет жителей подобно мистралю. Хазри взвинчивает человека, затрудняет дыхание, снижает зрение. Капитаны в море под нордом ставят двух смотровых на пост. Шквалы достигают семидесяти узлов. Норд может царствовать на полуострове больше трех суток подряд, на море – неделями. Хазри захватывает широкую полосу побережья, накрывает Ширван и Куру.
Зимние ветра расчерчивали город не струями – лезвиями. Декабрьский норд делал непроходимыми пустыри.
Ветер скручивался, раскручивался бешеной пружиной, бесновался, бежали низкие тучи, беременные снегопадом, и стойки, дуги пустого сиденья гудели, дрожали под шквалом, стальное море вспыхивало стадами бешеных бурунов.
Отец приехал на Абшерон семилетним мальчиком и, увидев, как бегут барашки по морю, решил, что это лед, такой же, какой он видел на большой реке, стекающей с водораздела Уральских гор.
Следующая зима 1949 года выдалась чрезвычайной – отец с братом собирали у моря плавник, просоленные корни виноградной лозы, легкие, как отвердевшая пена Афродиты. Это был единственный источник топлива: буржуйки кормили дровами, а снега навалило столько, что можно было не пользоваться калиткой и перешагивать через двухметровый забор по сугробу.
В еще одну суровую зиму – 1954 года – случилась беда: шквальный ветер сорвал припайный лед у берегов Дербента, и ледовые поля натянулись на побережье Абшерона, сламывая и снося буровые платформы и эстакады. В эту зиму легендарный Алиш Лемберанский, чьи градостроительные усилия придали приморской части Баку узнаваемый на открытке в любой части света облик, на танках Т-34 расчищал дороги на Абшероне.
Мелкое северное взморье на подлете с самолета видится стиральной доской с мыльной пеной. Песчаная рябь на морском дне, натертая трудолюбивым штилем, подобна узору вмятин на той же стиральной доске, на которой моя бабушка отстирывала солдатское белье во время войны. Когда бредешь по мелководью и подошвы ног наминаются ею до болевой ломоты, эти зигзаговые узоры в точности повторяют ряды волн взморья, а также эоловые бугры Бэра, испещряющие Прикаспийскую низменность, если взглянуть на нее с орбиты. Многое в нашем мире находится в соотношении подобия, включая сеть солнечных каустик, раскинувшуюся под ногами на том же мелководье, – она близка к узору, образованному оптической плотностью звездного вещества, наблюдаемого во Вселенной.
Одно из ярких впечатлений детства – стальное зимнее море, крупный мокрый снег, у самого берега зябнут, качаясь тяжко на волнах, белые лебеди. Снег шел так густо, что птицы, иногда взлетая и вновь садясь на воду, мешались с ним, поднимая в воздух облака своих перьев, и я переставал видеть.
В такую же погоду мы с другом как-то пришли к яхт-клубу, к потемневшему от дождя его зданию на развилке двух пирсов. Никаких яхт, катеров или байдарок, бухта пустынна. Только чайки летают среди снегопада, садятся на воду – пару раз нырнуть, очиститься от снежных хлопьев, – только чтобы снова потихоньку ими облепиться. Я смотрел на то, как желтые клювы тают в белизне, и думал: «Нет более древнего образования, чем море; с землей хоть что-то можно сделать – вскопать, построить на ней что-нибудь, а с морем ничего не поделаешь, не запрудишь и не выпьешь: как была пучина, так пучиной миллион лет и останется».
Мы ходили тем зимним днем по городу, грелись в чайных и время от времени рассказывали друг другу истории из детства, сличали, как мы их помним. Больше говорил я. Мой друг слушал, изредка переспрашивал. И вдруг он повернулся ко мне и сказал: «Когда я думаю о нашем детстве, я вспоминаю сначала море».
«Стальное зимнее море, крупный мокрый снег, у берега зябнут, качаясь тяжко на волнах, белые лебеди. Снег шел так густо, что птицы, иногда взлетая и вновь садясь на воду, мешались с ним»